Послышался шепот, и он ощутил дыхание говорившего на своей разгоряченной щеке:

– Слишком громко, начальник.

За головой капрала Неттла начала синеть широкая полоска неба, на ее фоне четко вырисовывался неровный край развороченного подвального потолка.

– Громко? Я что, говорил вслух?

– Кричал «нет!» так, что всех перебудил. Кое-кому из парней это не очень понравилось.

Тернер попытался поднять голову, чтобы осмотреться, но не смог. Капрал чиркнул спичкой.

– Господи! Ну и видок у тебя – в гроб краше кладут. Ну-ка давай, хлебни.

Он поднял Тернеру голову и приложил к его губам флягу.

У воды был металлический привкус. Глотнув, Робби ощутил, как мощный океанский прилив изнеможения выталкивает его наверх. Он шел по земле до тех пор, пока не упал в океан. Чтобы не напугать Неттла, он постарался придать своим словам рассудительность, для которой на самом деле не было никаких оснований:

– Послушай, я решил остаться. У меня здесь есть еще кое-какие дела.

Грязной ладонью Неттл вытер Тернеру лоб. Тернер не понимал, почему капрал, приблизив к нему свое похожее на мордочку грызуна лицо, так озабоченно смотрел на него.

– Начальник, ты меня слышишь? – спросил Неттл. – Ты слушаешь? Около часа назад я вышел облегчиться. Угадай, что я видел? По дороге шел моряк, собиравший офицеров. Они идут на берег. Корабли пришли. Мы едем домой, приятель. Тут лейтенант из «темно-желтых», он поведет нас к причалу в семь утра. Так что поспи немного и больше не ори.

Теперь единственное, чего ему хотелось, это спать – спать тысячу часов кряду. Так легче. Вода была мерзкой на вкус, но помогла, как и утешительная новость, которую нашептал Неттл. Их построят на улице в каре и – шагом марш! – поведут на берег. Порядок будет восстановлен. В Кембридже им не объясняли преимуществ маршировки колонной. Там уважали свободный, не подчиняющийся правилам дух. Поэты. Но что знают поэты об искусстве выживания? О выживании большой группы мужчин. Недопустима даже мысль о том, чтобы нарушить строй, брать корабли приступом, никаких «кто смел, тот и съел», никаких «каждый сам за себя». Никакого бега на подступах к линии прибоя. Руки стоящих в волнах людей с готовностью протянуты вверх, чтобы предотвратить чрезмерный крен корабля и подстраховать тех, кто взбирается на палубу. Но море здесь спокойное, и теперь, успокоившись сам, он снова понял: как хорошо, что она его ждет. К черту арифметику. Я буду ждать тебя – вот что главное. Вот для чего он выжил. Этим она просто давала ему понять, что никакой другой мужчина ей не нужен. Только он. Возвращайся. Он вспомнил и почти физически ощутил, как гравий впивался в ступни сквозь тонкие подошвы туфель и ледяное прикосновение наручников к запястьям. Они с инспектором уже подошли к машине, когда за спиной послышался звук ее шагов. Как он мог забыть то зеленое платье, плотно облегавшее ее бедра, стеснявшее шаги и обнажавшее красоту плеч, несмотря на густой туман! Его не удивило, что полицейский позволил им пообщаться. Он об этом тогда даже не задумался. Они с Сесилией говорили так, будто были одни. Не позволяя себе плакать, она сказала, что верит ему и любит его. Он ей ответил лишь, что всегда будет это помнить, желая тем самым показать, как ей благодарен, особенно тогда, особенно сейчас. Коснувшись пальцем наручников, она сказала, что ей ничуть не стыдно, что стыдиться им нечего. Потом взяла за лацкан пиджака, легонько встряхнула и именно в этот момент произнесла: «Я буду ждать тебя. Возвращайся». И она была искренна. Время докажет, что она была искренна. После этого его затолкали в машину. Прежде чем дать волю слезам, сдерживать которые больше не могла, она поспешно проговорила: то, что было между ними, принадлежит им, только им. Она, разумеется, имела в виду то, что случилось в библиотеке. Да, это принадлежало им, и никто не мог этого у них отнять. За секунду до того, как хлопнула дверца, она, не таясь, чтобы слышали все, крикнула:

– Это наша тайна!

– Больше не скажу ни слова, – пообещал он Неттлу, хотя голова товарища давно исчезла под шинелью. – Разбуди меня около семи. Обещаю: ты больше не услышишь от меня ни звука.

Часть третья

Предчувствие беды витало не только в стенах больницы. Казалось, оно постепенно прибывало вместе с бурными коричневатыми водами реки, переполнявшейся апрельскими дождями, а по вечерам опускалось на затемненный в целях маскировки город, как душевный мрак, поразивший всю страну, как неподвижный зловещий туман, неизбежный в позднюю пору холодной весны, независимо от благодати, которую она с собой несла, как ожидание неотвратимого конца. Представители старшего медицинского персонала тайно совещались, собираясь на коридорных перекрестках. Молодые врачи словно стали чуть выше ростом, походка их сделалась более решительной, а главный врач-консультант во время обходов казался рассеянным и однажды утром даже, подойдя к окну, долго смотрел на реку, забыв о медсестрах, безропотно застывших в ожидании у кроватей больных. Пожилые санитары, перевозя пациентов из палат в процедурные кабинеты и обратно, выглядели подавленными и, судя по всему, напрочь забыли жизнерадостные цитаты из радиоспектаклей, которыми прежде любили пересыпать речь; последнее в некотором роде даже радовало Брайони, поскольку она терпеть не могла их вечное: «Зовите любовь, а то она ведь может и не прийти».

На пороге между тем уже явно что-то замаячило. Больницу постепенно, незаметно для стороннего взгляда, начали освобождать. Поначалу это казалось случайным совпадением – внезапной эпидемией здоровья, которую иные недалекие практикантки склонны были приписывать совершенствованию своего мастерства. Но постепенно начала вырисовываться закономерность. Койки, пустовавшие и в их отделении, и в соседних, ночью напоминали мертвецов. Брайони казалось, что удалявшиеся шаги в широких стерильно чистых коридорах звучали теперь приглушенно и словно виновато, в то время как раньше они служили признаком решительности и компетентности персонала. Рабочие, которых прислали поменять муфты брандспойта, висевшего на лестничной площадке за лифтами, и установить новые ящики для песка, трудились весь день без перерыва и ни с кем не разговаривали, даже с санитарами. В отделении из двадцати коек заняты были только восемь, и, хотя работы стало больше, чем обычно, какая-то тревога, почти суеверный ужас удерживали сестер-практиканток от жалоб, даже когда они оставались одни во время перерыва на чай. Все они как-то притихли, стали более покладистыми и уже не протягивали друг другу руки, сравнивая свои цыпки.

Кроме того, их неотступно преследовал страх совершить ошибку. Они безумно боялись сестру Марджори Драммонд, боялись ее сухой, зловещей улыбки и вкрадчивых манер, предвещавших вспышку гнева. Брайони отлично знала, что за последнее время допустила несколько ошибок. Четыре дня назад, несмотря на подробные наставления, одна из ее подопечных выпила карболку – по словам видевшего это санитара, она проглотила ее залпом, как пинту пива «Гиннесс», – и ее вырвало прямо на одеяло. Брайони также подозревала, что сестра Драммонд видела, как она несла всего три подкладных судна, между тем как теперь им полагалось уметь уверенно пронести через палату стопку из шести поставленных один на другой сосудов – наподобие официанта-виртуоза из парижского ресторана «Ла Куполь». Вероятно, она допустила и еще какие-нибудь промахи, о которых забыла из-за усталости или которых вовсе не заметила. Хуже всего дело обстояло с осанкой – забываясь, Брайони переносила центр тяжести на одну ногу, что приводило в неописуемую ярость ее наставницу. Упущения и оплошности могли накапливаться в течение нескольких дней: не туда поставленная метла, одеяло, заправленное ярлыком наружу, едва заметный перекос туго накрахмаленного воротника, колесики кровати, выбивающиеся из ряда или повернутые не внутрь, а наружу, хождение по отделению с пустыми руками – все это молча фиксировалось до тех пор, пока чаша терпения не переполнялась. И тогда, если вовремя не уловить предзнаменований, гнев обрушивался на голову несчастной неожиданно, именно в тот момент, когда она полагала, что все сделала правильно.